II Рю Мемфис
В тот вечер я не поплыл на вапоретто к Дзаттере. Вместо этого дошел через Дорсодуро до Академии. Едва я ступил на слабо освещенный дебаркадер, как уличная попрошайка, единственное живое существо на причале, сообщила мне, что я упустил вапоретто до Лидо. «Bisogner aspettare, придется подождать», — добавила она.
У меня в распоряжении оставалось добрых сорок минут; я решил вернуться по деревянному мосту на Кампо Морозини. На мосту тоже не было ни души; оттуда, где я стоял, прилегавшая Кампо Санто-Стефано, которая вела к церкви Сан-Видаль, казалась темной и пустынной. По сбегавшим в канал осевшим мраморным ступеням прошмыгнула крыса, серая шерсть на ее спине спуталась; зверек с завидным проворством и целеустремленностью прошлепал по воде и юркнул в трещину.
— Значит, тебе она тоже сыграла Шуберта, — сказали бы дед с отцом, посмеиваясь надо мной, однако же были бы довольны.
Я на миг представил себе переполненную квартиру в Гранд-Спортинге, когда немцы стояли на подступах к Александрии, и всех своих бабушек и дедушек, которые ютились там ради взаимопомощи и защиты и каждый вечер после новостей Би-би-си слушали, как Флора играет Шуберта. «Задержись, когда все разойдутся, — попросила она моего отца, — я хочу тебе кое-что сказать».
Оглянувшись на дебаркадер, я увидел, как старая побирушка шаркает прочь.
И снова подумал о Флоре, о том, как много лет назад она перебралась в Венецию и почему решила обосноваться здесь одна-одинешенька, как жизнь ее пошла под откос, потому что она так и не сумела оправиться — ни от Германии, ни от Египта. Я представил, как во время войны в Александрии она ездила вечерами на трамвае с моим отцом, давала в городе небольшие концерты, как по ночам они возвращались домой вдоль набережной Корниш, поглядывая на темное море и гадая, почему же им так трудно говорить, когда, казалось бы, смерть так близко. Интересно, подумал я, чтó они сказали бы друг другу сегодня вечером, столько лет спустя шагая рука об руку по темным, кишащим призраками венецианским улочкам; она показала бы ему свое любимое кафе, любимого торговца мороженым, любимое местечко в Дорсодуро, с которого открывается лучший вид на канал при свете звезд, где можно вспоминать тот, другой город на воде, как обычно, не проронив ни слова, и пробираться сквозь отмели времени, точно призраки узников по Мосту вздохов. Почему она открыла мне душу?
А я все шагал по блестевшей во мраке сизой брусчатке Кампо Морозини. В это время обычно дует сирокко вспомнил я. Неподалеку от пьяццы маячили тусклые огни траттории, которая вот-вот должна была закрыться. Официант с расстегнутым воротником и развязанным галстуком сворачивал полосатый навес с помощью длинного шеста; второй составлял друг на друга стулья и заносил внутрь. В двух расположенных чуть дальше летних кафе, которые мы проходили днем, было полно туристов. Высокие сенегальские торговцы с огромными баулами заводили игрушечных птиц и запускали в небо над пьяццей — так, чтобы видели туристы.
Я вернулся с площади на причал и впервые за весь день расслышал, как вода глухо плещет о город. Чуть погодя подошел почти пустой вапоретто. Я пробрался на корму и уселся на круглую деревянную скамью вдоль юта. Заработал винт, вспенивая волну, матрос отдал швартовы. Едва мы отчалили, как я вытянул ноги на скамью, точно школяр на верхней площадке александрийского трамвая, глядя на раскинувшийся вокруг ночной простор, на блестящую серебристо-нефритовую кильватерную струю, тянувшуюся за нами посреди Гранд-канала; вапоретто всё глубже врезался во мрак, тихо скользил вдоль стен старинного Арсенала, точно дозорная шлюпка, на которой заглушили мотор или подняли весла. Впереди выглядывали из воды рассеянные вдоль лагуны фонарные столбы, позади медленно уплывал прочь безлунный город; наконец показались тусклые очертания Пунта-делла-Догана, а за ним в ночном тумане маячила темная башня собора Святого Марка. Прожектор нашего вапоретто то и дело выхватывал из темноты прекрасные венецианские палаццо, и те на миг стряхивали сон, вырастая один за другим во мраке, точно призраки в Дантовом аду, готовые поговорить с живыми, демонстрировали блестящие арки, арабески, переливались парчой створчатых оконных переплетов и снова совели, стоило нам проплыть мимо.
За церковью Святого Захарии вапоретто описал крутую дугу, прибавил ходу и с громким пыхтением устремился через лагуну к Лидо; прохладный ветер обдувал мое лицо, разгоняя зной, свойственный сирокко, я развалился на скамье и запрокинул голову. Итак, мы повидали Венецию, подумал я, подражая дедовой иронии, обернулся посмотреть, как город тонет в безвременной ночи, и вспомнил о Флоре, о всех тех пляжах, городах и годах, которые довелось повидать мне самому, о тех, кто задолго до моего появления на свет уже любил лето, о тех, кого любил я, но не сумел уберечь в памяти и забыл оплакать, а теперь вот жалел, что их нет рядом со мной в одном доме, на одной улице, в одном городе, на одной планете.
Завтра с утра первым делом пойду на пляж.
V Вкусившие лотоса
Новое жилье родители искали три года и в ито- ге нашли настоящий клад — в Клеопатре. После войны пятьдесят шестого оставаться в Смухе было небезопасно, да и противно, поясняли они: сплошь бродяги да пыль, ни одного европейца. Вечерами и вовсе делалось жутковато, особенно если издалека долетал гул непрестанных митингов, на которых из колонок неслась визгливая пропаганда. Родители искали (и в конце концов нашли) квартиру неподалеку от Спортинга, чтобы окна с одной стороны смотрели на море, а с другой — на обширные банановые плантации Смухи.
Отцу понравился кабинет, матери — балкон, Ом Рамадан — прачечная; нашлась даже каморка для новой моей гувернантки, гречанки мадам Мари.
— Чудный дом, — восхитилась Принцесса, которая пришла нас навестить и умудрилась заплутать в коридоре. — И как вы только его отыскали?
Мать ответила, мол, проще простого: семейство Вентура, давние друзья ее родителей, решили-таки уехать из Египта и охотно продали нам квартиру.
Однажды вечером, вскоре после переезда, в нашей сто- ловой выросли кипы плотной кобальтово-синей бумаги, которую Абду принес от прабабки. «Они никогда ничего не выбрасывают», — заметила мать. Мадам Мари, мама и Азиза резали широкие синие листы на четыре части — для обложек на все мои учебники и тетради, как того требовали школьные правила. Кто-то позвонил и нажаловался родителям, что у меня неопрятные тетради. Через две недели тот же учитель позвонил еще раз и пояснил: дело не только в том, что тетради должны быть опрятными — как передал моей маме Абду, который ответил на тот, первый звонок и, видимо, что-то недопонял, — но и соответствовать общепринятым нормам: на каждый учебник и тетрадь следовало надеть обложку, как у всех в классе.
На лицевую сторону каждой тетради следовало наклеить бирку с моим именем и фамилией прописными буквами, а также предметом, годом, классом и номером тетради. Также на тетрадь полагалось надеть обложку из синей бумаги — только ни в коем случае не приклеивать ее гуммированной бумагой, а аккуратно загнуть уголки. У матери на все эти британские тонкости не хватало терпения: она хотела просто налепить ярлык в правом верхнем углу обложки, как делали во французских школах. Я настаивал, что бирку нужно клеить ровно посередине. Мама уточнила, подойдет ли бежевая бумага. Нет, только темно-синяя, у всех обложки из темно-синей. Тут-то Абду и вспомнил, что на рю Теб оставалась синяя бумага, снял фартук, сходил в Спортинг и через час вернулся.
— И ты ждал месяц, чтобы сообщить нам об этом? — недоумевал отец, который после работы уселся вместе с женщинами оборачивать мои учебники; мадам Мари резала бумагу. — Неужели забыл?
Я не забыл.
— Тогда почему мы занимаемся этим в последний момент?
Я и сам не знал почему. Наверное, потому что я думал, мы вот-вот уедем из Египта, а значит, это все неважно.
Но отец уезжать не собирался, в доказательство надстроил над зданием фабрики еще один этаж, прикупил несколько квартир, заказал новую мебель и осуществил главную мечту из своего списка: отдал меня, когда мне исполнилось девять, в лучшую, как ему казалось в юности, здешнюю школу, воплощение британского величия: колледж Виктории.
Колледж Виктории (который в пятьдесят шестом переименовали в Виктори-колледж в честь победы египетской армии над войсками Великобритании, Франции и Израиля) некогда был гордостью британской имперской системы образования. Как и прочие знаменитые английские частные школы, он представлял собой целый комплекс строений с просторными ухоженными спортивными полями и мощным четырехугольным школьным двором; порядки в школе царили настолько строгие, что привели бы отца Мэтью Арнольда*, курносого дородного директора Браунинг-колледжа, в извращенный экстаз.
Прежде в ВК стекались преподавать английские писатели, философы и математики. Состоятельные британцы отправляли сюда своих сыновей; александрийская элита традиционно предпочитала ВК французскому лицею. На всем в ВК лежала печать сдержанной викторианской элегантности — от темных интерьеров, напоминавших об угрюмой роскоши основателей колледжа, до постных и пошлых лиц учителей, которым не терпелось сделать с учениками то же, что, очевидно, годами проделывали с ними самими.
VI Последний седер
Отец положил трубку, обвел взглядом нас, сидевших в столовой, и сказал: «Началось». Мы и без объяснения поняли, что он имел в виду. Все знали, что эти телефонные звонки раздаются в любой час вечера и ночи — с угрозами, руганью, оскорблениями неизвестный, якобы из госучреждения, задает вопросы о нашем местоположении, гостях, привычках, напоминая, что мы никто, не имеем никаких прав и вскоре нас выдворят из страны, как до того французов и британцев.
Прежде нас не беспокоили подобными звонками. Они начались с осени шестьдесят четвертого. Анонимный собеседник, казалось, знал о нас всё. Знал о нашей заграничной родне, читал всю нашу переписку, перечислил имена почти всех моих друзей и педагогов из американской школы, в которой я учился уже четыре года, с тех самых пор, как бросил ВК. Словом, этот голос знал всё. Знал даже о приключившемся в тот день инциденте с камнем.
— Готов поспорить, у вас сегодня на ужин перепел- ки, — произнес он. — Bon app tit.
— Дурной знак, — заметила моя бабушка.
Ненавижу среды, сказала бабушка Эльза. Вечно по средам случается какая-нибудь гадость.
Отец признался, что у него тоже были дурные предчувствия, — но что за инцидент с камнем, о котором упомянул голос?
Тут тетушка Флора решилась ему рассказать. Днем мы пошли на Корниш — посмотреть вместе со всеми на президента Насера, простояли несколько часов на солнцепеке, кричали и махали руками всякий раз, как из- за дворца Монтаза показывалось нечто похожее на кортеж. Потом наконец увидели его: он сидел в «кадиллаке», махал зевакам рукой и выглядел точь-в-точь как на портретах. Толпа ликовала, мужчины и женщины прыгали, хлопали в ладоши, размахивали бумажными флажками. На самом краю тротуара, почти у проезжей части, сидела в инвалидной коляске девушка со свернутым листом бумаги, перевязанным зеленой лентой. Президент проехал, бумага осталась в руках у девушки; та разрыдалась с досады. Она так и не бросила письмо в президентский кабриолет. Сопровождавший нас Абду заметил девушку еще раньше и предположил, что та, должно быть, хотела попросить раиса* оплатить ей операцию или новую коляску. Старший брат, который расстроился не меньше девушки (и, наверное, винил себя в том, что не подвез ее ближе к кортежу), успокаивал ее — мол, пустяки, попробуем в другой раз. «Я не хочу так жить», — рыдала несчастная, пристыженно закрывая лицо, когда брат увозил ее прочь, в ту часть Мандары, которую мы не знали.
На обратном пути в тетушку Флору швырнули камень и попали по ноге. «Иностранцы, убирайтесь!» — заорали нам по-арабски. Мы не видели, кто именно кинул камень, но едва Флора вскрикнула, как стайка юнцов бросилась врассыпную. Камень ударил в щиколотку, но ни ссадины, ни крови не было. «Вроде идти могу», — приговаривала тетушка, потирая лодыжку. Потом вспомнила, что в сумочке лежит флакончик одеколона, и обильно полила синяк, хотя все равно хромала и время от времени принималась тереть ушиб.
Дома мы застали суматоху — на этот раз в собственном саду: все кричали, даже аль-Нуну, который, заслышав внезапный шум, выбежал из своей хижины с мачете наперевес. Аль-Нуну орал громче всех, орали Мухаммед и мама, все носились по саду, даже моя бабушка: та визжала во все горло. Я спросил у Гомаа, помощника и наложника аль-Нуну, что случилось, и тот выпалил, задыхаясь: «Куалиа!»
Перепелки!
Каждую осень в Египет из самой Сибири слетались перепелки и, завидев землю, падали без сил. В тот день птица рухнула в наш сад рядом со столиком, за которым моя бабушка чаевничала с Арлетт Джоанидис и ее дочерью: они уезжали из Египта и пришли попрощаться. Бабушка не раздумывая схватила искусную вышивку, над которой трудилась больше года, и набросила на измученную птицу. Перепелка была куда проворнее старушки, но так устала, что не сумела улететь. Она прыгала по саду вместе с двумя другими птицами, которые, должно быть, упали на землю раньше нее, не на глазах у бабушки. О такой удаче нельзя было и мечтать, и старушка закричала что было мочи. Примчались домочадцы, увидели птиц и принялись их ловить.Такие же крики доносились из других садов вдоль рю Мордо: соседи, случившиеся дома или на улице, бросали все дела и хватали эту драгоценную манну, что каждый год падала с неба.
И всё же, несмотря на то что день принес большую ра- дость всем — и Абду, хотя ему пришлось по новой готовить обед, и тетушке Флоре, которая почти забыла про ушиб и была полна решимости скрыть случившееся от моего отца, и моей бабушке, для кого сезон перепелок означал, что пора варить варенье, — этот несравненный египетский деликатес, в борьбе за жизнь отчаянно пытавшийся ускользнуть из наших рук, неизменно оповещал о наступ- лении осени и окончании нашего лета в Мандаре.